Холодильник-4
Сегодня я расскажу вам про главный холодильник в моей жизни. Он был самым маленьким из всех, самым старым, самым шумным. Контакты на его компрессоре пускали снопы искр каждый раз, когда он включался. Так что, наверное, он был и самым опасным. А когда он выключался, его трясло крупной предсмертной дрожью, так что не стоило ставить на него ничего, чему противопоказаны неожиданные падения. Но он был и остается для меня душой всех холодильников мира.
Его звали "Саратов". Одна знакомая немка, прожившая пару лет в Саратове, рассказывала, как ее поразил двадцатикилометровый разлив Волги. И что в Саратове принято ходить гулять ночью и петь песни под гитару во дворах. А Кемерово ей напоминал ее родной городишко в Восточной Германии - такой же чистенький, тихий и буржуйски-состоятельный. Ей была неприятна буржуйская состоятельность. Она работала преподавателем немецкого в нашем отделении института Гете. Лезла в штаны каждому мужику, кто смотрел на нее дольше пятнадцати секунд. Покупала анашу сразу на всю большую компанию русских халявщиков до секса и травки, которые вечно ее окружали. В смысле, халявщики окружали. Да, и секс с травкой - тоже. Наверное, видела в этом бунтарство и опрокидывание уютных бюргерских идеалов, хотя и жила так лишь благодаря зарплате в полновесных евро. За блядство ее и погнали, в общем-то, из конторы. Позвонили в Германию и попросили прислать вместо нее какого-нибудь тихого юношу в очках.
Так вот, вряд ли она знала, что в Саратове делали холодильники. В СССР холодильники обычно делали на полузакрытых мехзаводах, где девять цехов из десяти выпиливали из железа какие-нибудь гильзы для взрывателей тех ракет, что падают, изрядно постарев, но не утратив потенциала, сейчас на сирийский песок. А в уголке клепали холодильники. Из ракетных обрезков. Поэтому они получались такими, как мой "Саратов".
Его покупали еще для моей бабушки, которая давно умерла. Я даже помню, как он, еще новый, стоял в сенях ее старого дома на улице Камышинской. В доме всегда, в любое время года пахло пылью и клубникой. Не знаю, почему.
Потом холодильник перешел по наследству моей сестре, и стоял у нее на веранде. В доме сестры уже не было клубничного запаха. Там чаще пахло отчаянием и плесенью, но история наша совсем не об этом.
Холодильник стал моим в один из тех разов, когда я решил проживать отдельно. Снял комнату у старушки на Радуге. Поставил в комнату маленький телевизор и маленький холодильник. Он был маленьким, мой "Саратов". По пояс мне, не выше.
Не знаю, сколько раз в его холодильной жизни ему приходилось переезжать, наверное, десятки. Где-то в этих переездах он растерял часть деталей - например, транспортировочные болты, которыми компрессор крепился к раме. Поэтому когда холодильник поворачивали набок, чтобы втиснуть в багажник очередной перевозившей меня колымаги (хороших машин у людей моего круга общения никогда не было), компрессор с грохотом сползал вбок, пружины, призванные утишать его дрожь, раскатывались по автомобильному резиновому коврику. Потом я, лежа пузом на полу и пачкая пальцы в ржавой пыли его ракетного железа, ставил компрессор на место, кое-как прилаживал искривленные пружины. Включал вилку в сеть. Холодильник пыхал искрами от контактов компрессора, вздрагивал и начинал работать.
Иногда пружины вылетали от вибрации из своих гнезд, компрессор падал на ржавую раму. Когда это случалось ночью, я просыпался в ужасе. Мне снилось, будто страшный зверь ревет мне в лицо, и я чувствовал вибрацию звука в его железной глотке.
Пружин было четыре. Но одна потерялась. Этим и объяснялась неустойчивость положения, постоянный риск "Саратова" сорваться в рев и задергаться в судорогах.
У него было одно отделение, в верхней части которого был изогнут охлаждающий элемент в виде небольшой полочки - это была морозилка. Так как регулятор "Саратова" еще лет тридцать назад был забит намертво в максимальное положение, то стоило что-то положить в морозилку - оно замерзало до звона, обрастая пушистой пеной инея. А так как профилем его родного завода были, все же, ракеты, не призванные создавать комфорта людям, его морозильной мощи не хватало на весь его же объем. И внизу отделения всегда натекала жидкость - подтаиващие отростки той самой инеистой пены. "Саратов" вечно был мокрым изнутри. Потел, как старый простуженный толстяк, взбирающийся по лестнице. Да, и хрипел и трясся он очень похоже.
Этот настолько старый, что почти одушевленный, предмет был свидетелем моей первой любви (кажется, она же и последняя, если смотреть в даль прошлого из сегодняшнего дня), моих первых сердечных мук и радостей, и, увы, далеко не первых и не последних самуничижительных мыслей. Знаете, такие мысли, которые живут на поверхности сознания, постепенно проедаясь вглубь, как ржавчина сквозь ракетную сталь. Они превращают тебя, часть за частью, в рыжую пыль, пачкающую пальцы.
Он ни разу не подвел меня. Я ни разу не отравился ничем, что было доверено ему для сохранности вкусовых и питательных свойств. Даже когда, при падении компрессора, контакт отходил от положенного ему холодильным Господом места, "Саратов" всегда честно предупреждал меня мгновенно натекающей перед ним лужей с легким запахом полиэтилена и соленых огурцов. Почему-то он весь пропах изнутри солеными огурцами.
Однажды ему даже пришлось стать домом для моего друга. Этого парня, моего доброго приятеля и поверенного в делах душевных мук, звали Раммштайн, и он был крысой. Я когда-то подобрал его в подъезде, испуганного, юного, с кровоточащим обрубком хвоста. И в одни из самых тошных лет моей жизни, Раммштайн был единственным, кто прибегал на мой голос, когда в пустом холодном доме я начинал снова разговаривать сам с собой. Или, чаще, с ней... Думаю, он просто думал, что я его зову. Потому что человеческий голос в моем доме звучал только когда я звал своего друга крысу или разговаривал с болью внутри меня, у которой было, как у всякой боли, женское имя.
Раммштайн поселился под холодильником, потому что передняя панелька, которая прикрывала раму агрегата, внизу, под дверцей, потерялась во время одного из бесчисленных переездов. Она была хорошей панелькой, немного ржавой по краям. Но потерялась.
Мой друг не боялся припадочного компрессора и снопов искр. Подозреваю, что он даже любил это место, под ржавыми дрожащими пружинами, потому что оно давало ему тепло и столь любимый его племенем сумрак.
Сначала Раммштайн там просто жил. А его клетка стояла рядом с холодильником, на полу, под столом. В клетку он ходил есть. Там, в клетке, стояли кормушка и поилка. Я клал туда еду, ту, что ел сам, Раммштайн вылезал из-под урчащего "Саратова" и деловито взбирался по стенке клетки к дверце, открывал ее лапой и носом, и вваливался внутрь, как хозяин в дачный домик. Я хорошо кормил Раммштайна, и он был крепким парнем, в теле и с мягким шерстяным пузом.
Когда я завел кота, пространство под компрессором "Саратова" стало складом крысиной еды. Стоило мне наложить коту Перцу корма в миску, Раммштайн вылезал из своей теплой и мрачно урчащей берлоги. Если Перец был у миски, Раммштайн кусал его за пушистую рыжую ляжку. Кот отходил, и мой товарищ начинал перетаскивать кошачий корм, кусок за куском, к себе под холодильник. А потом сидел там, поблескивая из дрожащего полумрака глазами, и ел, как это делают крысы - сидя на заднице и держа кусок на весу обеими руками. Справедливости ради скажу, что Перцу он всегда оставлял достаточно.
Раммштайн умер рядом со своим "Саратовым", за кухонным шкафом. Сначала я не мог найти его три дня, и даже стал бояться, что он соблазнился вольной жизнью и бросил меня ради диких крыс. А потом появился запах.
Я похоронил Раммштайна под большой черемухой возле бани. Завернутым в старый половой коврик.
И больше никогда не заводил крыс.
"Саратов" ненадолго пережил его. Через месяц или два, у него провалилось дно корпуса, прямо над компрессором. Проржавело насквозь, и из дыры выпали листы старой стекловаты, которую использовали ракетчики в качестве термоизолятора. Думаю, это было потому, что он все время потел и пускал лужи. Часть воды стекала по корпусу на нижнюю стенку и убивала его день за днем.
Да, его цепи все еще могли держать напряжение и пускать искры, заводя исправно стучащее механическое сердце. Полочка морозилки внутри все еще могла обрастать инеем. Но мокрая стекловата выпала и волочилась по полу, как кишки из разорванного живота, когда я вытаскивал "Саратов" из дома. Какое-то время он еще стоял на траве, врастая в землю напротив крыльца. Когда кто-то попробовал через год или два его включить ради шутки, он завелся. А потом я не знаю, куда он пропал. Моя память не содержит этой подробности.
Его звали "Саратов". Одна знакомая немка, прожившая пару лет в Саратове, рассказывала, как ее поразил двадцатикилометровый разлив Волги. И что в Саратове принято ходить гулять ночью и петь песни под гитару во дворах. А Кемерово ей напоминал ее родной городишко в Восточной Германии - такой же чистенький, тихий и буржуйски-состоятельный. Ей была неприятна буржуйская состоятельность. Она работала преподавателем немецкого в нашем отделении института Гете. Лезла в штаны каждому мужику, кто смотрел на нее дольше пятнадцати секунд. Покупала анашу сразу на всю большую компанию русских халявщиков до секса и травки, которые вечно ее окружали. В смысле, халявщики окружали. Да, и секс с травкой - тоже. Наверное, видела в этом бунтарство и опрокидывание уютных бюргерских идеалов, хотя и жила так лишь благодаря зарплате в полновесных евро. За блядство ее и погнали, в общем-то, из конторы. Позвонили в Германию и попросили прислать вместо нее какого-нибудь тихого юношу в очках.
Так вот, вряд ли она знала, что в Саратове делали холодильники. В СССР холодильники обычно делали на полузакрытых мехзаводах, где девять цехов из десяти выпиливали из железа какие-нибудь гильзы для взрывателей тех ракет, что падают, изрядно постарев, но не утратив потенциала, сейчас на сирийский песок. А в уголке клепали холодильники. Из ракетных обрезков. Поэтому они получались такими, как мой "Саратов".
Его покупали еще для моей бабушки, которая давно умерла. Я даже помню, как он, еще новый, стоял в сенях ее старого дома на улице Камышинской. В доме всегда, в любое время года пахло пылью и клубникой. Не знаю, почему.
Потом холодильник перешел по наследству моей сестре, и стоял у нее на веранде. В доме сестры уже не было клубничного запаха. Там чаще пахло отчаянием и плесенью, но история наша совсем не об этом.
Холодильник стал моим в один из тех разов, когда я решил проживать отдельно. Снял комнату у старушки на Радуге. Поставил в комнату маленький телевизор и маленький холодильник. Он был маленьким, мой "Саратов". По пояс мне, не выше.
Не знаю, сколько раз в его холодильной жизни ему приходилось переезжать, наверное, десятки. Где-то в этих переездах он растерял часть деталей - например, транспортировочные болты, которыми компрессор крепился к раме. Поэтому когда холодильник поворачивали набок, чтобы втиснуть в багажник очередной перевозившей меня колымаги (хороших машин у людей моего круга общения никогда не было), компрессор с грохотом сползал вбок, пружины, призванные утишать его дрожь, раскатывались по автомобильному резиновому коврику. Потом я, лежа пузом на полу и пачкая пальцы в ржавой пыли его ракетного железа, ставил компрессор на место, кое-как прилаживал искривленные пружины. Включал вилку в сеть. Холодильник пыхал искрами от контактов компрессора, вздрагивал и начинал работать.
Иногда пружины вылетали от вибрации из своих гнезд, компрессор падал на ржавую раму. Когда это случалось ночью, я просыпался в ужасе. Мне снилось, будто страшный зверь ревет мне в лицо, и я чувствовал вибрацию звука в его железной глотке.
Пружин было четыре. Но одна потерялась. Этим и объяснялась неустойчивость положения, постоянный риск "Саратова" сорваться в рев и задергаться в судорогах.
У него было одно отделение, в верхней части которого был изогнут охлаждающий элемент в виде небольшой полочки - это была морозилка. Так как регулятор "Саратова" еще лет тридцать назад был забит намертво в максимальное положение, то стоило что-то положить в морозилку - оно замерзало до звона, обрастая пушистой пеной инея. А так как профилем его родного завода были, все же, ракеты, не призванные создавать комфорта людям, его морозильной мощи не хватало на весь его же объем. И внизу отделения всегда натекала жидкость - подтаиващие отростки той самой инеистой пены. "Саратов" вечно был мокрым изнутри. Потел, как старый простуженный толстяк, взбирающийся по лестнице. Да, и хрипел и трясся он очень похоже.
Этот настолько старый, что почти одушевленный, предмет был свидетелем моей первой любви (кажется, она же и последняя, если смотреть в даль прошлого из сегодняшнего дня), моих первых сердечных мук и радостей, и, увы, далеко не первых и не последних самуничижительных мыслей. Знаете, такие мысли, которые живут на поверхности сознания, постепенно проедаясь вглубь, как ржавчина сквозь ракетную сталь. Они превращают тебя, часть за частью, в рыжую пыль, пачкающую пальцы.
Он ни разу не подвел меня. Я ни разу не отравился ничем, что было доверено ему для сохранности вкусовых и питательных свойств. Даже когда, при падении компрессора, контакт отходил от положенного ему холодильным Господом места, "Саратов" всегда честно предупреждал меня мгновенно натекающей перед ним лужей с легким запахом полиэтилена и соленых огурцов. Почему-то он весь пропах изнутри солеными огурцами.
Однажды ему даже пришлось стать домом для моего друга. Этого парня, моего доброго приятеля и поверенного в делах душевных мук, звали Раммштайн, и он был крысой. Я когда-то подобрал его в подъезде, испуганного, юного, с кровоточащим обрубком хвоста. И в одни из самых тошных лет моей жизни, Раммштайн был единственным, кто прибегал на мой голос, когда в пустом холодном доме я начинал снова разговаривать сам с собой. Или, чаще, с ней... Думаю, он просто думал, что я его зову. Потому что человеческий голос в моем доме звучал только когда я звал своего друга крысу или разговаривал с болью внутри меня, у которой было, как у всякой боли, женское имя.
Раммштайн поселился под холодильником, потому что передняя панелька, которая прикрывала раму агрегата, внизу, под дверцей, потерялась во время одного из бесчисленных переездов. Она была хорошей панелькой, немного ржавой по краям. Но потерялась.
Мой друг не боялся припадочного компрессора и снопов искр. Подозреваю, что он даже любил это место, под ржавыми дрожащими пружинами, потому что оно давало ему тепло и столь любимый его племенем сумрак.
Сначала Раммштайн там просто жил. А его клетка стояла рядом с холодильником, на полу, под столом. В клетку он ходил есть. Там, в клетке, стояли кормушка и поилка. Я клал туда еду, ту, что ел сам, Раммштайн вылезал из-под урчащего "Саратова" и деловито взбирался по стенке клетки к дверце, открывал ее лапой и носом, и вваливался внутрь, как хозяин в дачный домик. Я хорошо кормил Раммштайна, и он был крепким парнем, в теле и с мягким шерстяным пузом.
Когда я завел кота, пространство под компрессором "Саратова" стало складом крысиной еды. Стоило мне наложить коту Перцу корма в миску, Раммштайн вылезал из своей теплой и мрачно урчащей берлоги. Если Перец был у миски, Раммштайн кусал его за пушистую рыжую ляжку. Кот отходил, и мой товарищ начинал перетаскивать кошачий корм, кусок за куском, к себе под холодильник. А потом сидел там, поблескивая из дрожащего полумрака глазами, и ел, как это делают крысы - сидя на заднице и держа кусок на весу обеими руками. Справедливости ради скажу, что Перцу он всегда оставлял достаточно.
Раммштайн умер рядом со своим "Саратовым", за кухонным шкафом. Сначала я не мог найти его три дня, и даже стал бояться, что он соблазнился вольной жизнью и бросил меня ради диких крыс. А потом появился запах.
Я похоронил Раммштайна под большой черемухой возле бани. Завернутым в старый половой коврик.
И больше никогда не заводил крыс.
"Саратов" ненадолго пережил его. Через месяц или два, у него провалилось дно корпуса, прямо над компрессором. Проржавело насквозь, и из дыры выпали листы старой стекловаты, которую использовали ракетчики в качестве термоизолятора. Думаю, это было потому, что он все время потел и пускал лужи. Часть воды стекала по корпусу на нижнюю стенку и убивала его день за днем.
Да, его цепи все еще могли держать напряжение и пускать искры, заводя исправно стучащее механическое сердце. Полочка морозилки внутри все еще могла обрастать инеем. Но мокрая стекловата выпала и волочилась по полу, как кишки из разорванного живота, когда я вытаскивал "Саратов" из дома. Какое-то время он еще стоял на траве, врастая в землю напротив крыльца. Когда кто-то попробовал через год или два его включить ради шутки, он завелся. А потом я не знаю, куда он пропал. Моя память не содержит этой подробности.